Около двадцати лет назад палестинский поэт Махмуд Дарвиш ненадолго притворился кинозвездой, снявшись в фильме Жан-Люка Годара, но его фигуре, конечно, было тесно даже у такого режиссёра. Если Годар прощался с языком, то Дарвиш находил в языке убежище от войны, дом в изгнании, единое на всех небо, где «птицы Аристофана и Фарид аль-Дина Аттара пролетают над нами в общем путешествии к границам смысла». В своих стихах Дарвиш был пристрастным критиком медиа и потенциала изображения, а союзниками поэта выступали призраки великих, тень любимой, а иногда и собственный двойник. Cineticle публикует подборку стихотворений Дарвиша, пишущего о призрачном существовании арабов и палестинцев, в переводе Максима КАРПИЦКОГО.
От переводчика
История отношения палестинцев к визуальному давняя и довольно сложная. В своём предисловии к книге о палестинском кино, озаглавленной «Сны нации», Эдвард Саид и вовсе заявляет, что желание стать видимыми – суть их борьбы [1]. Ведь уже ранний сионистский лозунг «Земля без народа – для народа без земли» как бы стирал само видимое существование палестинцев. Арабам и палестинцам даже запрещалось пользоваться некоторыми дорогами на западном береге реки Иордан, и таким образом гражданин Израиля мог проехать по всей стране, толком не увидев её мусульманских жителей. Один из классических палестинских фильмов так и называется – «Они не существуют» (They Do Not Exist, 1974).
Вероятно, Махмуд Дарвиш когда-то тоже разделял общее желание обрести свой образ. Как и режиссёры того времени, он говорил от лица коллективного «Мы». Однако реальность палестинской киноиндустрии такова, что её попросту нет – так же, как нет и независимой страны. Кино это состоит из отдельных, редко выпускаемых фильмов, бóльшая их часть на сегодняшний день снимается палестинцами в изгнании или иностранцами. Нет и общей для них системы проката. Поэтому образ палестинцев прежде всего создавали СМИ.
Глядя в телевизор, Дарвиш одновременно заворожён и объят ужасом. Он далёк от оптимизма Маурицио Лаццарато, хотя и признающего, что новые медиа – машины войны, но всё же находящего в них потенциальные формы сопротивления Левиафанам государства и капитализма. Дарвиш видит нескончаемую вереницу трупов и убийц. Постепенно он перестаёт понимать, где он – перед телевизором или внутри него. Но он знает точно, что светящийся мёртвым светом экран телевизора (или, сейчас, телефона) – это ловушка, попадая в которую, ты можешь быть только жертвой или убийцей. Тем не менее, сознание зрителя не полностью совпадает со зрелищем: полное отождествление с происходящим на экране – слава Аллаху – невозможно, и именно это несовпадение порождает призраков.
Призраки стихов Дарвиша – наши сообщники в том, чтобы попытаться остаться людьми. Эти привидения не таковы, как древние европейские призраки, жаждавшие крови, для того ли, чтобы вновь обрести заёмную жизнь, или ради того, чтобы отомстить и обрести успокоение. Отличаются они и от романтических призраков, ставших воплощением иррациональности, реакцией на нарождающийся капитализм и отрицанием реалий нового мира, и от обитателей массового сознания Веймарской Германии. Призраки Дарвиша охотно говорят с живыми, они тоже смотрят новости и точно так же не могут понять, что происходит. Вместе с тем, пусть они и представляют собой голоса прошлого, при этом они содержат в себе первые следы будущего. Подобно самой поэзии, они не отрицают реальность, но как бы удваивают её, размещаются на ней дополнительным полупрозрачным слоем и не дают поддаться всеобщему безумию. Они – несуществующее, но исцеляющее душу и разум убежище.
***
Зелёные мухи
Сцена самая обыкновенная. Лето, пот и воображение, неспособное заглянуть за горизонт. И сегодня лучшее, чем завтрашний день. Мёртвые – вот что ново. Они рождаются каждый день, и когда пытаются заснуть, смерть уводит их из дремоты в сон без сновидений. Нет смысла считать их. Никто из них ни у кого не просит помощи. Голоса ищут слова на открытом просторе, а возвращается отчетливое, ранящее эхо: «Здесь никого нет». Но кто-то всё же говорит: «Право убийцы в том, чтобы защищать инстинкт убийцы», а мёртвые тем временем говорят, с запозданием: «Право жертвы – защищать свое право кричать». Призыв к молитве раздаётся, сопровождая неразличимые похороны: гробы торопливо поднимают в воздух, поспешно закапывают – некогда проводить обряды, прибывает всё больше мертвецов после других бомбёжек, по одному или группами, а то и целыми семьями, не оставляя после себя ни сирот, ни скорбящих родителей. Небо свинцово-серое, а море синевато-серое, но цвет крови скрыт от камеры целым роем зелёных мух.
Не поддающийся идентификации
Я сижу перед телевизором, потому что ничего больше не могу. Там, перед телевизором, я открываю свои чувства и вижу, что со мной происходит. От меня поднимается дым, я протягиваю оторванную руку, чтобы собрать свои разбросанные конечности от многих тел, и я не могу их найти, но и не убегаю, потому что боль так притягательна. Меня осаждают земля, воздух, море и язык. Последний самолет вылетел из аэропорта Бейрута и поставил меня перед телевизором, чтобы я стал свидетелем своей смерти вместе с миллионами других зрителей. Что я существую, следует не из того, что я мыслю, как говорил Декарт, а из того, что меня приносят в жертву сейчас, в Ливане. Я вхожу в телевизор, я – и зверь. Я знаю, что зверь сильнее меня в борьбе между самолётом и птицей. Но я пристрастился, пожалуй, больше, чем следовало бы, к героизму метафоры: зверь поглотил меня, но не переварил. Я не раз выбирался невредимым. Моя душа, сбитая с толку в зверином чреве, обрела другое тело, легче, сильнее. Но теперь я не знаю, где я: перед телевизором или внутри него. Но я вижу своё сердце, катящееся, как сосновая шишка, с ливанской горы до Рафаха!
Враг
Я был там месяц назад. Я был там год назад. Я всегда был там, как будто больше нигде и не бывал. В 1982 году с нами произошло то же, что происходит сейчас. Нас осаждали, убивали, а мы боролись с тем адом, в который оказались заброшены. Жертвы/мученики не похожи друг на друга. У каждого из них своё телосложение, свои черты лица, разные глаза, имя и возраст. Убийцы – вот кто выглядит одинаково. Они – одно существо, распределённое по разным частям общей машины, нажимающее на кнопки, убивая и исчезая. Он видит нас, но мы не видим его, не потому что он призрак, а потому что он – стальная маска поверх идеи – безликий, безглазый, лишённый возраста и имени. Он сам решил иметь единственное имя: враг.
Нерон
О чём думает Нерон, когда смотрит, как горит Ливан? Его глаза блуждают в экстазе, он ходит, как будто пританцовывая на свадьбе: Это безумие – моё безумие, мне лучше знать, так пусть же они осветят всё, неподвластное мне. И детям хорошо бы научиться вести себя прилично и помалкивать, когда я играю свои мелодии!
О чём думает Нерон, когда смотрит, как горит Ирак? Ему нравится, что он пробуждает в истории джунглей воспоминание, что сохранит его имя как врага Хаммурапи, Гильгамеша и Абу Нуваса: Мой закон – мать всех законов, цветок вечности растет в моих полях, а поэзия – что она значит?
О чём думает Нерон, когда смотрит, как горит Палестина? Его радует, что его имя записано в списке пророков как пророка, в которого никто прежде не верил? Как пророка убийств, которому Бог доверил исправление бесчисленных ошибок в небесных книгах: И я глас Божий!
О чём думает Нерон, когда смотрит, как горит мир? Я хозяин Судного Дня. Затем он приказывает остановить камеру, потому что не хочет, чтобы кто-то увидел, что в конце этого длинного американского фильма его пальцы – горят!
Я – всего лишь он
Далеко, за его шагами
волки кусают лунные лучи
Далеко, впереди его шагов
звезды освещают верхушки деревьев
Рядом с ним
кровь течёт из вен камней
Поэтому он идёт и идёт, идёт и идёт,
пока не растает
и тени не поглотят его в конце этого пути
Я – всего лишь он
а он – всего лишь я
в разных образах.
Я не видел снов
Заметив, как много моих снов теряется, я перестаю требовать воды от миража. Признаюсь, я устал от долгих снов, которые возвращают меня в ту точку, где они начинаются, а я заканчиваюсь, так и не встретившись утром. Я буду лепить свои сны из хлеба насущного, дабы избежать разочарований. Ведь видеть сон – значит не видеть невидимое, в виде объекта желания, а не знать, что ты спишь. Однако, нужно знать, как проснуться. Пробуждение – это когда реальное возникает из воображаемого в переосмысленном виде, когда поэзия благополучно возвращается из небесных сфер возвышенного языка на землю, которая не похожа на её поэтический образ. Могу ли я выбирать свои сны, чтобы не мечтать о недостижимом, чтобы стать другим человеком, которому снится, будто он может отличить живого человека, который думает, что он мёртв, от мертвеца, который думает, что он жив. Я жив, и когда я не вижу сон, я говорю: «Я не видел снов, и мне это не повредило».
Раз, два, три
Актёр поднялся на сцену со звукооператором: «Раз, два, три. Стоп! Попробуем звук ещё раз: раз, два, три, стоп! Может, ещё немного эха?» Он сказал: «Не знаю. Делай что хочешь!» Зрительный зал был совершенно пуст, сотни деревянных сидений уставились на него, молчаливые, как братская могила, побуждая его уйти или присоединиться к ним. Он предпочёл второй вариант, выбрал место в середине первого ряда и лёг спать. Режиссёр разбудил его для последнего прогона. Он поднялся на сцену и сымпровизировал длинную речь, потому что ему нравилась идея обращаться к пустым местам, чтобы никто не аплодировал ему, кроме режиссёра. Затем он без заминки сымпровизировал ещё. Вечером, когда зал был полон и занавес поднялся, он стоял в тишине, уверенный в себе. Он посмотрел на первый ряд и вспомнил, как сам сидел там, и растерялся. Он забыл текст, и сымпровизированные слова тоже испарились. Он забыл о зрителях и только и делал, что повторял проверку звука: «Раз, два, три». Он повторял «раз, два, три», пока не упал в обморок, – и театр разразился аплодисментами.
Видимая музыка
Когда я слушаю музыку, вокруг меня раскрываются сады, и мелодия становится цветком, который я слышу глазами. У звука есть облик, а у этого облика – звук, набирающий силу медленно, как волны, достигающий дальше, чем литературная метафора. Гвоздики покидают клумбы, их распределяют по столам шикарных ресторанов, чтобы компенсировать незнакомцу какую-то забытую потерю или помочь гостю, ожидающего спутника, лучше подготовиться к неопределённости встречи. Никто не мешает нарциссу часами слушать песню радости в воде и верить, что это песня хвалы. Когда белые лилии наполняют комнату своим огромным, резким ароматом, я путаюсь в своих мыслях о них, а фиалки напротив заставляют меня остановиться там, где два звука пересекаются и растворяются, неразличимые, как слёзы, пролитые на свадьбах и похоронах, и в противоположность анемонам, которые довольствуются песней на широких полях страницы, пасторалью на низких горных склонах. Всё это для того, чтобы я мог сказать: красная роза – это видимая музыка, а жасмин – послание тоски от никого к никому.
На вершинах кипарисов
Она сказала ему: «Это вы написали стихотворение?»
Он сказал: «Не знаю. Мне приснилось, что я жив».
Она сказала: «А потом?»
Он сказал: «Я поверил сну и полетел от радости
к тебе, к тебе».
Она сказала: «А потом?»
Он сказал: «Когда я произнес твое имя, долина отозвалась
эхом, и мои глаза омылись видéниями».
Она сказала: «А потом?»
Он сказал: «Мне больше ничего не снилось.
Я вижу в зеркале ясно. Ты – это ты,
как я тебя видел во сне. А я – это я».
Она сказала: «А ещё?»
Он сказал ей: «Жизнь коротка и прекрасна.
Это ты написала для меня моё последнее стихотворение?
Она сказала: «Нет. Я призрак».
Он сказал: «Я тоже. Возможно, призраки могут разговаривать,
как говорят души».
Она спросила: «Где мы сейчас?»
Он сказал: «На вершинах кипарисов».
Половина и половина
Ты живёшь половинками
Ты – не ты и не
кто-то другой
Где «я» во тьме схожести?
Как будто я призрак,
идущий к призраку,
хотя я всего лишь человек, прошедший мимо призрака.
Я вышел из своего первого образа
чтобы сравняться с призраком,
и он крикнул, исчезая:
«Берегись, моё второе я!»
Изгнанник находит дорогу
Изгнанник оглядывается, чтобы понять, куда идти,
и слова-воспоминания ускользают от него
Впереди – не перед ним
позади – не позади
Справа освещённая вывеска
слева – другая.
Он спрашивает себя:
С чего начинается жизнь?
Мне нужен нарцисс,
чтобы стать хозяином своего образа!
И он говорит: «Свободный человек – выбирает своё изгнание
по той или иной причине».
Я свободен, поэтому
Я пойду дальше, и тогда путь станет ясен.
Если бы только люди завидовали нам
Эта женщина спешила, в короне из шерстяного одеяла и кувшина с водой, и тащила за собой мальчика в правой руке и его сестру в левой, за ней тянулось стадо испуганных коз, эта женщина, спешившая из тесной зоны боевых действий в несуществующее убежище, – я знаю её уже шестьдесят лет. Она – моя мать, оставившая меня на перекрёстке с корзиной сухого хлеба, свечой и коробком спичек, подпорченным сыростью.
Я вижу такую же женщину сейчас, на экране цветного телевизора, я хорошо знаю её уже сорок лет. Она – моя сестра, идущая по стопам нашей матери, путешествуя в пустыне: она бежит из тесной зоны боевых действий в несуществующее убежище.
Я знаю и женщину, которую увижу завтра там же. Это моя дочь, которую я оставил посреди стихов, чтобы она научилась ходить, а потом и летать, за пределы этой местности, чтобы она, возможно, заслужила восхищение зрителей и разочаровала снайперов. Ибо один умный друг сказал мне: «Пришло время перейти, если удастся, от тем, которые заставляют людей жалеть нас, к таким, что заставили бы их завидовать нам».
Примечание:
[1] Dreams of a Nation: On Palestinian Cinema. Verso, 2006. Ст. 2. Так же называется и проект Колумбийского университета, посвящённый палестинскому кино. [Назад]
Материал проиллюстрирован работами Тейсира Бараката «Мученик» (1988) и «Без названия» (2019), а также рисунком Наджи Аль-Али.
Перевод с английского выполнен по изданию: Mahmoud Darwish. A River Dies of Thirst. Journals. Archipelago Books, 2009.
Перевод: Максим Карпицкий