В 2024 году в издательстве Jaromír Hladík press вышла антология «Поэзия арабского мира от середины XX века до наших дней» в переводе Кирилла Корчагина. Эта первая за много лет панорама современной арабской поэзии на русском языке включает в себя произведение, возможно, самого известного палестинского поэта Махмуда Дарвиша. С разрешения издателя Игоря Булатовского Cineticle републикует эту безымянную поэму Дарвиша, изначально входившую в состав его сборника «Птицы умирают в Галилее» (al-‘Asafir tamut fi al-jalil, 1970).
Махмуд Дарвиш (1941-2008) родился в Западной Галилее, в деревне Аль-Бируа. Во время накбы его семья несколько месяцев провела в Ливане, чтобы затем вернуться и поселиться уже в пригороде портового города Акко на севере Израиля. Далее юный поэт живет в Хайфе, работает в периодических изданиях Коммунистической партии и Рабочей партии Израиля. 1970 год он проводит в Московском университете, но из Москвы уезжает в Египет, где вступает в Организацию освобождения Палестины, из-за чего въезд в Израиль для него оказывается закрыт. Он сможет вернуться туда на несколько дней только в 1995 году. Большую часть жизни Дарвиш прожил в эмиграции, однако эту жизнь не всегда можно было назвать спокойной: лето 1982 года поэт провел в Бейруте, находившемся в тот момент под обстрелом израильской авиации. Спустя несколько лет он напишет «Память для забвения» – текст, в котором смешиваются разные жанры, а политическая и даже активистская поэзия, характерная для Дарвиша в прошлом, соединяется с медитативной лирикой. Это сочинение отмечает движение поэта в сторону модернистской поэтики, где различные слои реальности и внутреннего опыта комбинируются друг с другом, а деление на правых и виноватых, столь важное для политики, становится менее очевидным.
Кирилл Корчагин
* * *
Вторник, и воздух свеж, я иду
по переулку, укрытому кровлей
каштанов… Легкой походкой,
словно я уже испарился, словно я
на свидании со стихами. Я смотрю
на часы, на страницы далеких туч,
куда небо вписывает высокие мысли,
верчу свое сердце, словно это орешек, –
нету во мне электричества, как в хижине
на морском берегу. Быстрее, медленнее,
снова быстрее иду, смотрю на вывески
по сторонам, но ни слова не понимаю,
и про себя напеваю, словно я безработный:
«Ручей жеребенком на гибель бежит, и море,
и птица любовь поклюет со склона речного».
Я бормочу, тихо шепчу про себя: «Живи,
вот твое завтра! Нужно жить, не стремиться
в завтра, в завтрашний край. Спи же
спокойно: что бы тебе ни приснилось –
не сгореть мотыльку от этого света».
Я иду так легко, так легко и смотрю вокруг:
может, вижу сходство собственных свойств
со здешними ивами, но никак не пойму,
что же здесь указывает на меня.
Когда не спела канарейка,
друг мой, тебе – знай,
сам ты тюремщик себе, если
не спела тебе канарейка.
Только твоя земля тесна, как горшок
для цветов… Только твоя широка,
словно книга… Все это твое
изгнание в мир, где у тени
нет паспорта, где нет гравитации.
И вот ты идешь, словно это не ты.
Если бы мог я поговорить с кем-нибудь
по пути, я бы сказал: «Моя особенность в том,
что на меня ничто не указывает, что не зовут
меня смертным сном, и больше ни в чем».
Если бы мог я поговорить с женщиной
по пути, я бы сказал: «Моя особенность в том,
чтобы не привлекать внимания, в больных
артериях на ногах, и больше ни в чем –
пойдем вместе со мной, как тучи
идут – не медленно и не быстро».
И если бы мог я поговорить с призраком
за оградой из георгинов, я бы сказал: «Мы родились
близнецами, братишка, но ты – убийца,
и ты архитектор дороги моей по этой земле,
у нас общая мать, брось же оружие…»
Если бы мог я поговорить с любовью,
послезавтра, я бы сказал ей: «Когда мы с тобой
были молоды, мы были удушьем рук
в пухе словаря, и обмороком словаря
на коленях. У тебя было мало черт, много
движений, ты была яснее: твое лицо – лицо
ангела, приходящего из сновидений, а тело –
ягода сильная, как лихорадка. Ты звалась
любовью, и обморок нас укрывал
и обморок укрывал нашу ночь».
Я иду легко, и я уже старше на десять минут,
на двадцать, на шестьдесят… Я иду, и убывает
жизнь, медленно, как легкий кашель.
Я думаю, что если бы я замедлился, что
если бы остановился? Остановил бы я время?
Сбил бы смерть с толку? Мне смешны эти мысли,
и я спрашиваю себя: «Куда вы идете,
спокойные, словно страусы?» – А я иду так,
будто жизнь сама решит все проблемы,
не оборачиваюсь, ведь невозможно вернуться
и невозможно себя опознать.
И если бы мог я поговорить с Господом,
я бы сказал: «Господи! Зачем ты меня оставил?
Я только тень твоей тени, как же ты
оставил меня, вверг в ловушку вопроса:
“Зачем же, Господи, ты сотворил комара?”»
И я иду, без обязательств, ничего
своему завтра не обещаю. Помню то,
что забыл, и забываю, словно я помню:
я забываю ворона на ветке оливы,
я помню жирное пятно на одежде,
я забываю, как газель звала любимого,
я помню линию муравьев на песке,
я забываю тоску по звезде, выпавшей из рук,
я помню лисий мех,
я забываю старую дорогу к нашему дому,
я помню чувство, похожее на мандарин,
я забываю слова, что сказал ему,
я помню, что больше не говорил,
я забываю рассказ деда и саблю на стене,
я помню, как боялся кошмаров,
я забываю губы девушки, полные виноградом,
я помню запах латука между пальцев,
я забываю дома, что сочиняли мне биографию,
я помню номер паспорта,
я забываю великие события и страшные землетрясения,
я помню папин табак в шкафу,
я забываю дороги отъезда в неполное небытие,
я помню свет звезд на бедуинском атлáсе,
я забываю шипение пуль в пустых деревнях,
я помню голос сверчков в роще –
я забываю, как будто помню, или помню, что я забыл.
Однако же
помню
этот день,
вторник,
когда воздух чист.
Я иду по улице, которая не ведет ни к какой
цели. Может быть, я направляюсь
к свободной скамейке в саду или
к мысли об утраченной истине
между прекрасным и реальным. Присяду
один словно в ожидании воображаемой
девушки. Мне кажется, что я уже долго ждал,
и я раздражен ожиданием, и я взрываюсь:
«Почему же ты опоздала?» Она врет: «На мосту
сильная пробка. Успокойся». И мне спокойно,
когда она перебирает мне волосы. Я чувствую,
что наша комната – сад, и шторы – тени в саду.
Когда не спела канарейка
друг мой, тебе… знай
ты дремал слишком долго, если
не спела тебе канарейка.
И она спрашивает: «Что ты говоришь?»
А я отвечаю: «Не спела мне канарейка,
помнишь ли ты меня, иностранка? Похож ли я
на древнего пастуха-поэта: ночные
звезды короновали его, а он отрекся
от трона, когда послали его пасти
облака?» Она спрашивает: «Сегодня
похоже ли на вчера так же, как ты?»
Здесь, на деревянной скамейке напротив
девушка сходит с ума от ожидания,
слезы свои
запивает соком…
Протирает хрусталь моего маленького сердца
и уносит тревоги этого дня.
Я спрашиваю ее: «Как ты здесь оказалась?»
Она отвечает: «Случайно. Я шла
по улице, никуда не ведущей».
Я сказал: «Я шел как будто навстречу –
может, я направлялся к свободной
скамейке в саду или к мысли о том,
что нет больше истины между сном
и реальностью». – «А ты помнишь меня,
иностранец? Похожа ли я на вчерашнюю
девушку, ту молодую, с косами, ту, что пела
о нашей любви после долгого сна?»
И я отвечаю: «Как будто она – это ты…»
Вот юноша входит сейчас
в калитку сада,
несет пятнадцать гиацинтов
для девушки, что его ждет,
уносит от меня юность этого дня.
Маленькое сердце, сердечко мое,
великая любовь, моя любовь –
парит на ветру, кружит,
срывает гранат, падает
в воронку миндалевидных глаз,
зарей поднимает ямочки на щеках,
забывает дорогу к дому и имя –
маленькое сердце, сердечко мое,
великая любовь, моя любовь…
Неужели тот, кем я был – он?
Неужели тот, кем он не был – я?
Она спрашивает: «Зачем облака цепляются за деревья?»
Я отвечаю: «Чтобы ствол к стволу прилипал под летним
дождем».
Она спрашивает: «Зачем здесь эта пугливая кошка?»
Я отвечаю: «Чтобы остановить бурю».
Она спрашивает: «Зачем иностранец тоскует о прошлом?»
Я отвечаю: «Чтобы поэзия в нем полагалась на него самого».
Она спрашивает: «Зачем вечером небо цветом как пепел?»
Я отвечаю: «Потому что ты не поливаешь цветок».
Она спрашивает: «Зачем столько сарказма?»
Я отвечаю: «Чтобы песне досталось хлеба в перерыве тоски».
Она спрашивает: «Зачем мы любим, но идем по пустому пути?»
Я отвечаю: «Чтобы большую смерть победить малою смертью
и бездны избегнуть».
Она спрашивает: «Зачем ты во сне сжимал в руке ласточку?»
Я отвечаю: «Чтобы ты ни в чем не нуждалась».
Она спрашивает: «Зачем ты говоришь мне о завтра, ведь я
не знаю, что будет?»
Я отвечаю: «Потому что ты – один из атрибутов вечности».
Она спрашивает: «Ты уйдешь в туннель ночи после меня?»
Я отвечаю: «Я уйду в тоннель ночи за тобою одной».
И я иду так тяжело, так тяжело как на свидание
с одной из утрат. Я иду, я – поэт, обреченный
на вечный отдых среди лондонской ночи.
А друг мой – на дороге в Дамаск: мы еще
не достигли Дамаска, погоди-погоди, жасмин
утрат еще не готов, а ты еще не испытал меня
элегией: как мне облегчить бремя стиха
для себя и тебя?
Стихотворение о тех,
кто не любит описания тумана, –
его стихотворение.
Вуаль из туч над церковью –
его вуаль.
Тайна двух сердец, укрывшихся в осоке, –
его тайна.
Пальма Шумера, матери гимнов –
его пальма.
И ключи от Кордовы в туманном краю –
его ключи.
Бесконечны стихи во имя его,
девочка узнаёт его,
когда чувствует укол булавкой
и свою соленую кровь.
Он, как и я, гонится за своим сердцем,
и я, как и он, не подписываю завещание,
а ветер знает новый адрес моих родных
на склоне бездны в далеком краю,
прощай, мой друг, прощай и привет Дамаску!
Я не настолько молод, чтобы
бросаться на слова, чтобы
закончить это стихотворение.
Вместе с буквой дад я иду в ночи – такова
моя языковая особенность – прохожу,
как положено взрослым, вместе с ночью
внутрь дада, и мой старый конь
взлетает на башню Эйфеля. Язык мой,
помоги мне с цитатой, чтобы принять
эту жизнь. Я выхожу на балкон, и никто
не проходит мимо, не говорит мне: «Привет!»,
выхожу в мир, и никто не ответит мне
на привет. Язык мой, скажи, я – это ты?
или ты, язык мой, – это я? Научи меня,
как слить алфавит с моим телом, ведь я
господин, а не эхо. Укрой меня твоей шерстью,
язык мой, помоги с разногласиями, с достижением
мира. Это я порождаю тебя. Иногда я твой сын,
иногда – отец или мать. Если есть ты, то есть я.
И если есть я, то есть ты. Назови современность
иностранными именами, язык мой, приюти странника
издалека и прозу жизни простой, дай стиху
моему созреть. Кто – если скажу я, что не бывает
поэзии, – со мной согласиться? Кто заговорит
о тоске по утраченному времени, если
скажу я, что не бывает поэзии? И кто, –
если скажу я, что не бывает поэзии, – поймет
чужие края?
Тихая ночь прошла, и цветок
проснулся, задышал у ограды сада.
Я сказал: «Я смогу подтвердить, что все еще
жив, даже издалека. Мне приснился тот, кому,
как и мне, снился я и никто другой.
И день был вторник, широкий и долгий,
и ночь была коротка, как эпилог
в спектакле, когда упал уже занавес. И я
никому не желаю зла. И даже прибавлю:
был чудесный день, словно рассказ
в скором поезде о настоящей любви.
Когда не спела канарейка,
друг мой, тебе… вини
в этом только себя,
когда не спела тебе канарейка,
друг мой, ты спой для нее,
спой для нее!
Поэзия арабского мира от середины ХХ века до наших дней / Перевод с арабского и французского Кирилла Корчагина. — СПб.: Jaromír Hladík press, 2024. — 320 с.
Поэма проиллюстрирована картинами Самира Саламеха (1944-2018), родившегося в Палестине парижского художника.