«Нет у нас больше никакой родины»: поэзия Жоржи де Сены и Софии де Мелло Брейнер

 

Российская премьера «Переписки» Риты Азеведу Гомеш состоялась в Москве в рамках программы Cineticle Weekend. Затем показы продолжились в новосибирском кинотеатре «Победа» и петербургской «Родине».

Повествование Гомеш вдохновлено перепиской двух выдающихся португальских поэтов Жоржи де Сены и Софии де Мелло Брейнер. В их многолетнем общении плотно сплетаются политика и поэзия, португальское саудади и повседневная жизнь в период салазаровской диктатуры. Мы предлагаем вам познакомиться со стихотворениями поэтов-корреспондентов в переводе Дмитрия Буныгина.

 

Вступление переводчика

В 1959 году властитель Португалии Салазар – оставим здесь его фамилию без имени: зачем тиранам имена? – отменил свободные выборы. Теперь избирать премьер-министра, вернее, переизбирать одного и того же человека на этот пост, было поручено очередной «комиссии». В 1959 году португальский литератор, открытый оппозиционер и отец девятерых детей Жоржи де Сена (он писал всё: поэзию, романы, пьесы и эссе, искусствоведческие монографии и газетные рецензии; отдельными томами выходили его личные послания – мириады писем сотням адресатов, в том числе незнакомцам и мертвецам: в частности, весточка для Фернандо Пессоа и его бессчетных гетеронимов) порывает с родиной, чтобы уже никогда не вернуться (после апрельской «революции гвоздик» и падения салазаровского режима ни один из институтов свободной Португалии не счел нужным предложить де Сене постоянное место в своих стенах, и вдвойне озлобленный поэт проклянет «эту страну» еще раз). Де Сена переселяется сначала в Бразилию, где заканчивает свою докторскую, а когда и тамошнее правительство окрашивается в коричневый цвет фашизма, оседает в США. Он преподает, он издается, он рассылает открытки бывшим согражданам из близкого ему круга португальских журналистов и писателей. На картонном обороте очередного живописного вида друзья Жоржи читают его свежие стихи и порой неотличимые от верлибра дневниковые свидетельства застарелой обиды на родину, которой у него больше нет: от запальчивых сентенций вроде «лучший вид на этот город – если сесть в бомбардировщик» до ностальгических ламентаций в духе «на Васильевский остров приду умирать» (ассоциация с Иосифом Бродским, другим изгнанником-поэтом, неизбежна). И если Жоржи де Сена соответствует Фигуре Изгнания, то София де Мелло Брейнер (1919-2004) предпочла себе Фигуру Ожидания. Духовный близнец де Сены, ровня ему по музе и славе, София вступила с беглецом в перекличку, впоследствии сменившуюся её одиноким траурным плачем по невозвращенцу, несмолкаемым зовом с пристани. Письменному разговору двоих португальских поэтов не суждено было стать предвестием осязаемой встречи, однако же ему не помешала смерть второго адресата в 1978 году. София де Мелло Брейнер продолжала отвечать Жоржи де Сене даже когда тот уже не мог спрашивать. Многолетняя, кажется, за гранью каких-либо времен, корреспонденция двух поэтов – береговой ряд негасимых огоньков, выхватывающих из тьмы разнородные и автономные элементы меморабилии, которая и стала основой для кинокартины «Переписка» хранительницы Лиссабонской синематеки Риты Азеведу Гомеш.

 

 

ЖОРЖИ ДЕ СЕНА

 

 

Всё тебе приснилось, помни этот сон.

Золотые сумерки. Приглушенный тон.

Патефонный рокот вкрадчивых гитар.

Лень. Полуулыбки. Разговоры пар.

Явь тонка и призрачна: бледная гуашь.

Тьмою отъедаемый, тянется пейзаж.

 

Дружбу и свободу, милости любви,

Всё, что мы имели, всё, что мы могли,

Прикарманил морок –

помни этот сон.

Мятежи, предательства, расстрельный полигон,

травля. Труп за трупом, за весной – весна.

Сколько ям на кладбище, столько фаз у сна.

Пытки и свидания, клятвы и ножи

рвали нашу молодость, крали нашу жизнь.

Золотые сумерки. Вспененный аи.

Всё тебе привиделось в сладком забытьи.

Пусть что померещилось, вспомнится потом,

Всё тебе приснилось,

даже этот сон.

 

* * *

 

Я сам себе родина,

Родина, о которой все мои стихи,

И сам себе язык, который, так вышло,

приходится мне родным.

Меня направляет гнев, мой гнев на бывшую родину,

Где не в почете человеколюбие.

 

Я потерял веру в бывших сограждан,

Хотя и тешу себя надеждами.

Когда-нибудь я выкину всё это из головы,

Постарею, отращу бороду

Буду сидеть на Крите,

Попивать кофе в компании Минотавра,

А боги пусть таращатся на нас.

 

Мне есть о чем поболтать с Минотавром.

 

У Минотавра были рога —

Его дар, его проклятие.

Он был наполовину бык, наполовину человек,

(Впрочем, как и все мы).

 

Бесчестил девственниц направо и налево –

Что ж, обычное дело для зверя.

 

Минотавр был сыном Пасифаи и

Кем-то там приходится Расину

И этому кретину Валери,

С которым все носятся,

Как с писаной торбой

 

Минотавр был братом Ариадны,

Но сестричка отдала клубок плохому парню,

А тот наломал дров.

Этот самый Тесей был героем и, как и все герои

в Древней Греции, форменным сукиным сыном —

Знай себе шастал по лабиринту и гоготал в свой кованый намордник.

В общем, мне будет о чем поболтать с Минотавром

За чашечкой кофе, в ярких лучах

Закатного солнца, а после –

В сумерках, бок к боку с эфебами

(Между прочим, безработными, да-да-да).

Из темноты выйдут нимфы,

А я подманю их пальцем,

Сальным от чрезмерных удовольствий.

Вот как я вижу свой досуг после того,

Как моя жизнь разлетелась на куски

По воле этого жалкого мерзавца.

К счастью, Минотавр не читал его декретов,

Мой собеседник, как и все тут,

Не знает португальского.

 

В свою очередь, согласно самым надежным источникам,

Я не владею греческим наречием.

Ну и ладно — будем говорить с ним на волапюке,

Тем более, его мы тоже не знаем.

 

Минотавр не говорит по-гречески,

Он вообще не грек, начнем с того.

Он жил на этой земле задолго до того,

Как ее облюбовали греки,

И задолго до прихода этой шушеры, которая

Изводила нас на протяжении веков,

Сражаясь с нашими рабами

Или с нами, когда мы сами были чьими-то рабами.

 

За чашечкой кофе мы с Минотавром

Стали бы плакать друг другу в жилетки,

Вспоминая о странах, купленных и проданных,

О странах, торгующих собой.

 

Хотя не велика ли честь?

Мне должно быть все равно. Я уже давно там не живу.

Нет у нас больше никакой родины,

Ни у меня, ни у Минотавра.

 

Зато у нас есть кофе, ароматный,

Крепкий, горький,

Не Арабика и не бразильский кофе,

Ни из Анголы, и вообще ни из каких стран.

 

Просто кофе.

 

Мне остается наблюдать с сыновьей нежностью

За тем, как он булькает в глотке быка,

Стекая по коленям человека,

Который знать не знает, откуда он такой,

Кто его мать и кто отец.

Сидит такой, с ветвистыми рогами

на благородном лбу,

Древнее, чем Афины

И даже, может статься, чем Палестина

И другие популярные туристические места.

 

Сидим На Крите вместе с Минотавром —

Сдалась нам поэзия, сдалась нам жизнь,

Сдалась нам родина, сдались нам наши души,

Сидим с ним одни в полной тишине.

Вот и славно: можно спокойно допить кофе.

 

 

СОФИЯ ДЕ МЕЛЛО БРЕЙНЕР

 

 

Вечерние огни зажглись и в полусне

глядят сквозь тьму зеленых вод Бриндизи.

Причал бурлит от слов, шагов и лодок

Ты счастлив; твое счастье —

созревший плод, теснящийся в груди.

Твоя ладья скользит в страну ночных теней.

Здесь правит штиль, и раковины шепчут,

Баюкая стада одышливых ветров.

Коварная волна несет тебя на мыс —

Твоя ладья вильнет, и ночь ее проглотит

Всё кружится; в глазах плывёт;

куда ж нам плыть?

 

Уже спешит рассвет прервать ночное бденье,

Толкнуть в плечо лучом и влить в глаза лазурь

 

Ты ожил, ты воскрес, ты коронован солнцем,

К тебе вернулся голос, и ты заговорил

 

Ты чист. Пройдя сквозь ночь,

Ты не запачкан тьмою.

Дар вечной юности со статуей эфеба,

Ты разделил и вместе с ней застыл,

Ладони сжав под складками плаща.

 

* * *

 

Ночь в джунглях чернее чернил

Струи голубого воздуха кажутся решеткой в каталажке,

даже солнце оставляет после себя грязные следы

Джунгли кишат шакалами

 

Ночь особенно мрачна сегодня ночью,

ночью, когда храбрецы теряют веру в свои силы

 

Под окном проезжают машины, и дома отзываются дрожью

 

Дом, в котором я сейчас одна, тоже дрожит

 

Вещи в доме привыкли к своим местам.

Свет граничит с подпалинами теней,

углы заполнены пустотой, оставшейся

от голосов и жестов, давно забытых.

Но я умею видеть в пустоте.

 

* * *

 

Луной отравлен день, и бледный свет

Ложится вдалеке на черепицы.

Так мало света для письма, но я пишу

Моей рукою движет боль,

Ее терплю по доброй воле —

Она мой проводник и утешитель.

Когда достигну я ужасного конца,

Утихнет боль, и кто тогда утешит?

 

Лишь саван мне укутает лицо,

И я подумаю: «Вот я лечу

И думаю, что я лечу».

 

Спустилась ночь, любимый мой.

О, я не размыкала губ —

Губили нас слова

И причиняли боль.

Слова приносят боль, когда полны свободы.

 

Закатный пышный блеск

Торжественно купался в море,

Расположившись между двух камней

Как будто на весах,

Уравновесив

Две чаши — Человека и Природу.

 

Столь совершенным идеал казался,

Что ослепил меня,

И я, дрожа,

ступила в зелень вод

И поплыла в безмолвном

И прозрачном свете.

 

Подводный мир рождался и взрослел,

взывая к жизни миллиарды форм,

Создание невиданных размеров

Махнуло красным плавником и растворилось,

Как ясный сон за миг до пробужденья.

 

Видения плыли

Передо мной и сквозь меня,

Быть может, я теперь медуза

(По сути говоря, вода)?

 

Смотри, как в море,

истекая блеском, ходит луч.

Как страшно проникать

В чертоги красоты.

 

Как страшно видеть сон,

Чужой запретный сон.

Как страшно наблюдать за тем, как оживают

Все образы, что ты похоронил.

 

 

Перевод: Дмитрий Буныгин