Элен Бессет. Глава из романа «20 минут тишины»

 

Cineticle представляет текст Элен Бессет, прежде не переводившейся на русский язык знаковой фигуры французского авангарда, родоначальницы «поэтического романа», любимицы Натали Саррот, Симоны де Бовуар, Андре Мальро и Раймона Кено. Появление Бессет на литературной арене середины XX века произвело настоящий фурор, она по праву снискала славу «французского Джойса». Маргерит Дюрас, которую однажды спросили, кого из современных писателей стоит читать, заявила: «Элен Бессет, больше никого!» В начале этого года в издательстве книжного магазина «Бабель. Тель-Авив» выходит один из главных романов Бессет «20 минут тишины» (Vingt minutes de silence, 1955). Это текст одновременно поэтический, прозаический и авангардистский. А ещё – это детектив, не лишённый чёрного юмора, поскольку криминальное расследование оказывается историей обыкновенной свечки. С любезного разрешения издательства и переводчика Алексея ВОИНОВА Cineticle публикует одну из глав этого крайне необычного сочинения.

 

СТРАХ

возник очень давно.

С тех пор он вырос, окреп,

застил небо, затмил горизонт,

перегородил мне улицу,

заслонил белый свет,

он был ослепляющим,

несказанным,

могучим,

и сокрушающим,

повергающим ниц,

сытыррраахкхооммм.

Он был старым знакомцем,

приятелем,

который всюду догонит,

всегда найдет.

Он снова со мной.

Он здесь.

А я никак не привыкну.

Хотя давно уж пора

с ним сдружиться.

Надо было еще в детстве.

Но нет.

И я снова изнемогаю.

Со страхом

всё замирает.

Со страхом

всё останавливается.

Со страхом

чего-то ждёшь.

Со страхом

так сильно чего-то ждёшь.

Лишь страх

видя перед собою.

Страхом навсегда

покоренный.

От страха

оставшись без сил.

Разбитый страхом,

словно параличом.

От страха

застывший.

Страхом

раненный (в сердце), словно мечом.

От страха

не дышишь,

не видишь,

и он — словно бы — новый,

какой-то иной,

всегда непредвиденный,

всегда неожиданный,

всегда непонятный,

и — произвольный,

внезапный.

Всегда нападающий,

всегда застающий врасплох.

страх побеждающий,

будто то смерть.

Близкий родственник смерти.

Он сеет волнение.

От волнения я слабею,

сердце сжимается,

из глаз брызжут слёзы.

Иа ааы бы аа аиыыйуу уус.

Но ведь всё не впервые, далеко не впервые.

А —

как будто — впервые.

Вместо маминого пальто глядел на меня с вешалки жуткий зверь.

Мне было тогда года три, еле слышно шепчет ребёнок.

Не хочешь — не верь, но цветы на портьерах напомнили мне однажды об огнях преисподней.

Мне было тогда уже ближе к пяти, тихо шепчет ребёнок.

Что может быть безысходней? Остался я однажды один в большом доме, отчего, почему — что такого могло вдруг случиться? Не знаю. — Но мертвая тишь лестниц и трёх этажей скрывала жуткие тайны.

Мне было тогда лет шесть, тихо шепчет ребёнок.

И вряд ли то было случайно, неподалеку упал пылающий самолет, английских парашютистов ждал отряд немецких солдат, с округи сбегались скорей посмотреть, что творится, какая беда,

              как горит самолет,

              и валится с неба народ,

              про меня все забыли, я был уж не в счёт.

Мне было лет семь, тихо шепчет ребёнок.

Немцы побыли там и ушли, и люди с предсмертным хрипом в груди валялись на улице, хоть не смотри, (а позже я побегу по ней часа в три, дрожа до восхода и всё спотыкаясь), и каждый из этого сброда, на тротуаре взбираясь повыше, старался всё спрятаться и издали

разглядеть, как идет

к нему сама смерть,

подбирается, всё ближе подходит, меня не беря в расчет.

Мне было тогда, наверное, восемь, тихо шепчет ребёнок.

В школе большой Дюфруа караулил меня за углом, стремясь повалить,

измутузить,

избить,

              чтоб мне было больно,

              и мне было больно,

              так больно.

Мне было тогда где-то около девяти, тихо шепчет ребёнок.

И я пошел в школу, где все носились туда и сюда, не в силах уняться, и были мы взаперти, безумные, на уроках все замирали надолго, тогда слышались голоса: чистые, резкие, грубые, дерзкие, глумливые, гордые, мерзкие, громкие голоса воспитателей, надзирателей.

Мне было одиннадцать, тихо шепчет ребёнок.

И на Рождество зажгли ёлку уже и торшеры, и в доме миллионера был праздник, и мне так хотелось тепла, чтоб отец меня сильно любил, но он мне дарил одну лишь тоску да мрак — такого же цвета, как праздничный его фрак, — вернее даже — спина, она надвигалась, как будто стена, и более у отца ничего не имелось — ни нежности не было, ни любви без конца, — зови не зови, — ни улыбки, ни слов, ни рта, ни лица, — ничего.

Мне минуло десять, наверно.

И мама мне подарила — хи! (похоже, он улыбается) — из шерсти трико — хи-хи!

Вероятно, мне было десять,

или, быть может…

Не помню я такой чепухи!

Но помню ее кавалеров; уступая желанью, они шли по лестнице к ней; а что такое «любовник» мне объяснили, осыпав вдруг бранью, приятели повзрослей.

              А порой в дом приходили друзья отца.

Должно быть, они обсуждали сделку?

Вы приняли меня за лжеца?

Тогда

я не боялся, отнюдь.

Нет, я был спокоен, ничего не страшась.

Ничего я о том не помню.

Я много тогда играл.

Нет, ничего я не вспомню.

В память детям врезается вовсе не то, что взрослым.

Вот, например, я помню

совсем иное:

уж близок час, когда отец возвратится,

и мать мне говорит: я расскажу отцу,

отец кричал и избивал меня

тем, что под руку подвернется.

Мне было, наверное, тринадцать

или четырнадцать.

Мне было, наверное, пятнадцать.

Когда я нашёл пистолет.

Когда я совершил убийство,

нет,

когда я должен был сказать, что совершил убийство.

Когда бежал, чтоб спрятать тот пистолет.

И СТРАХ

тогда мной овладел,

поэтому я совершенно растерялся, поэтому так плохо спрятал тот пистолет.

Мне было, может, тринадцать

или четырнадцать.

Быть может, было мне пятнадцать.

А теперь, — всё так же тихо шепчет мальчик, —

оставьте, я уже устал

неимоверно.

Они меня погубят раньше срока.

Нет, голова уж не болит, просто — усталость.

Я УТОМИЛСЯ.

Уйдите!

Вам ясно?

Еще один вопрос, последний:

Он более не возвращался?

— Отчего ж, напротив, он теперь меня не оставляет.

И я смирился.

Я с ним живу. Он очень утомляет. Я устаю.

Поэтому вам кажется, что я бесчувственен и безразличен. Из-за того, что сил уж нет.

Естественно, я позабыл: когда отец впервые запер меня в кладовке тёмной и потом, когда мы с матерью бежали, она схватила за руку меня и так тащила, любой ценой стремясь запрыгнуть в автобус, что вот-вот уйдет.

Быть может, мне было года два.

Воспоминанья давние, как вы могли заметить.

Теперь я думал, что всё уж кончено, что приведенное мной выше описание убийства меня освободит.

Но отвечая на вопросы ваши — бессчётные, — я сделал шаг назад, и вот он появился снова.

Он давит

на меня

всей тяжестью, всем весом.

Он столь могуч, что разрушает всё на своем пути.

И я убил, чтобы избавиться от страха.

И я солгал, чтобы от страха освободиться.

И я молчал, чтоб от него спастись.

Напрасные затеи.

Должно быть, мне пятнадцать, тихо шепчет он про себя.

Наверное, пятнадцать.

Он был помещен затем под наблюдение, с ним работал психиатр. Прежде всего все ждали, чтоб он избавился от

Страха.

Ребёнка заточили в дом умалишенных, чтоб он не говорил ни слова.

Не отступал.

Он отказался от своих свидетельств.

Что было предсказуемо вполне.

Но, если он не убивал… То кто ж убийца?

 

Перевод: Алексей Воинов

 

 

© Le nouvel Attila, sous le label Othello, 2017

© Алексей Воинов, 2024

© Бабель. Тель-Авив, 2024