Любовник Витгенштейна. «Предпоследний человек» как возможность существования текста и фильма

 

«Последний человек на Земле» – над этой апокалипсической концепцией немало размышляли не только американские фантасты XX века, но и виднейшие французские литераторы: Жорж Батай, Морис Бланшо, Поль Валери… Идея эта экстремально философская, но весьма полезная для осмысления своего положения на этой самой Земле. Алексей ТЮТЬКИН в последнем тексте 30-го номера Cineticle подвергает концепцию «последнего человека» критическому разбору и предлагает авторское дополнение – концепцию «предпоследнего человека», свидетеля, который видит, пишет текст и снимает кино в ожидании начала конца.

 

Последний человек постоянно охвачен жестоким приступом одного-единственного чувства. И это не тоска, не отчаяние, не спокойствие, не бесконечная апатия. Эти чувства – лишь обертоны главного тона: недоверия. Последний человек не верит, что он – последний. Он пускается в путешествие или не сдвигается с места, ожидая телефонного звонка, как в рассказе Рэя Брэдбери «Разговор оплачен заранее». Последний человек ждёт предпоследнего человека.

Если даже он никогда никого не встретит, как в книге Дэвида Марксона «Любовница Витгенштейна», последний человек не перестанет сомневаться в том, что он – последний. Когда он умрёт, и в мире не будет ни одного человека, который засвидетельствовал бы его смерть, останется это жирное и вязкое чувство сомнения. Оно навалится на воздух, который обнимает мёртвое тело, примнёт трáвы, которые никогда и не знали, что человек существовал, отравит прозрачную океанскую волну, что стирает последние следы на песке. Следы сотрутся, чтобы остаться навсегда.

«Последний человек». К этому словосочетанию в данном тексте прибегают в буквальном смысле; следует оговорить, что это словосочетание совершенно не схоже с ницшевским определением из текста «Так говорил Заратустра»: последний человек будет пониматься в арифметически-экзистенциальном смысле, а не как некто, вроде заплывшего интеллектуальным жиром мелкого буржуа, о котором писал Ницше.

Арифметика и крайняя грань бытия. В своём оригинальном косноязычном стиле, в таком смысле о последнем человеке пишет Иван Ефремов в «Туманности Андромеды»: Чара Нанди рассматривает картину «Остался один», и её экфрасис рождает определённое, пусть и не имеющее имени чувство бытия-последним-человеком.

Ефремов в своём цветном, как снятые на плёнку «Техниколор» фильмы, романе выражает то, что нужно попытаться, читая этот текст, почувствовать и удержать в себе: страх, отчаяние, бесформенность, отвращение, заброшенность, безграничную свободу, близость смерти и радость перед её лицом – сложный комплекс чувств, которые ощущает последний человек, когда поймёт и примет, что он остался один. Ефремовский последний человек даже вынес наружу тела своих товарищей, чтобы окончательно увериться в своей «последнести».

Неверная гипотеза: последний человек – это тот, кто исчезнет бесследно. How to disappear completely. Группа Radiohead не ставит вопросительного знака в названии этой песни, но алгоритм окончательного и бесповоротного исчезания / исчезновения не работает. Реза Негарестани в «Циклонопедии» пишет о неполном сгорании нефти: после того, как горящая нефть отгорела, перестала коптить и погасла, остаётся жирный след, который смердит гаром. Невозможно забыть это мерзкое прикосновение к пятну сгоревшей нефти, её ни с чем несравнимый динозавровый запах, градации серого цвета, сходящиеся в центральной чёрной точке. Хотелось бы верить, что последний человек также исчезнет не полностью. Нам, миллиардам людей, нужно понять наш остаток, нужно прикоснуться к пятну, которое останется на поверхности мира.

Пара «последний человек» – «предпоследний человек» – сущностная. Вероятно, разобраться детально с первой частью этой пары пока, что безмерно радует, нет никакой возможности; не разобраться со второй частью – почти преступно. Сам заскорузлый воздух нашей эпохи требует этого. Предпоследние люди в ожидание последнего человека замирают, принимают странные позы и – ожидают слóва последнего человека.

Последний человек остаётся единицей, но на деле, в ординарном положении вещей, он – ноль; именно поэтому последнему человеку нужен предпоследний. Без этого некто с приставкой «пред-» последний человек – всего лишь падающее дерево в лесу, в котором никого нет. Основная функция предпоследнего человека – свидетельская («Сам Бог нуждается в свидетеле», заявляет Морис Бланшо в «рассказе» «Последний человек»): кому-нибудь нужно отслеживать и констатировать «последнесть», даже если появление зрителя и нарушает это состояние.

Жорж Батай писал об этом во «Внутреннем опыте», но даже образцовый трансгрессор к такой ситуации не был готов, потому что голос последнего человека – это глас в пустыне, рукопись в ящике рабочего стола, которую прочтёт только огонь после смерти сидевшего за ним писателя; текст, вырезанный на стволе дерева в безлюдном лесу. Нужна особенная стать мышления, чтобы быть последним человеком без актёрствования, прикрас и принижений.

Но и роль свидетеля, то есть предпоследнего человека, также особенная, о чём писал Морис Бланшо в начале «Последнего человека». Этот некий «я» и есть предпоследний человек – свидетель, зоркий и умный, который понимает, что последний человек для него – возможность. Возможность письма. Не будь последнего человека, пришлось бы изобретать зеркало, чтобы увидеть себя и задаться вопросом: а мои глаза – светлые и ясные, как серебро? Кто, кроме меня, увидит их и ответит на этот вопрос?

Бланшо в самом начале своего «рассказа» 1957 года проясняет свою идею, которую он подал Батаю в 1943 году и которую тот не принял: последний человек не отличается от других. Не нужно быть арифметически последним человеком или им же в экзистенциальном смысле, но требуется попытаться стать последним человеком, найти себя в асимптотическом движении к «последнести», становиться-последним-человеком. В самом широком смысле идея Бланшо работает, даже если человек находится в толпе и находит в себе силы сбросить с себя одежду и пойти в пустыню, как в концовке «Теоремы» Пьера Паоло Пазолини. Арифметический последний человек – любовник Витгенштейна – это в каком-то смысле даже проще, чем попытка стать им.

Стать последним человеком – это крайний внутренний опыт, о котором, по Батаю, нельзя поведать. И уж тем более невозможно передать этот опыт другому человеку. Именно поэтому его отблески, которые видны в письме или фильме, столь удивляют и восхищают. И заражают. Заражают особенным ощущением, что те люди, которых нам показывает предпоследний человек – писатель или режиссёр – действительно последние. Ставшие-последними.

Может быть, поэтому так важны для человека без эпитетов, но который примеряет их к себе, писатели и режиссёры, в текстах и фильмах которых создано это ощущение, и столь важны особенные люди, примерившие «последнесть» и выстроившие в соответствие с ней мышление, образ действия, систему чувствования. В «Землемерах» Мишеля Суттера двое за столом ведут неспешную беседу и лущат горох, а кажется, что в мире больше никого нет. В фильм «Разрушать, говорит она» Маргерит Дюрас переносит чувство «последнести», пронизавшее её книги: так, уже «Лошадки Тарквинии» кажутся миром, в котором горстка людей осознала, что они – последние; в своих короткометражках 1979 года «Кесария» и «Аврелия Штайнер (Мельбурн)» Дюрас удаётся передать свои ощущения при виде мира, в котором умер даже последний человек. В «рассказах» «Когда пожелаешь» и «Ожидание, забвение» Морис Бланшо запирает мужчину и женщину в комнате, и во время чтения остро чувствуется, что других людей нет. Поль Валери в концовке «Вечера с господином Тэстом» показывает, как предпоследний человек, взяв свечу, оставляет последнего человека.

Это важно потому, что, перечитывая Валери и Бланшо или пересматривая Дюрас и Суттера, нужно прислушаться к себе и сказать во внутренней темноте: «Так, я всё ещё до конца не понимаю “Последнего человека” или “Свет солнца жёлтый”, всё ещё не понимаю…» и это будет означать, что приставка «пред-» пристала к вам крепко, и есть ещё время быть свидетелем последнему человеку и, может быть, ещё есть время научиться мыслить как он.

 

 

«Чёрно-фиолетовое небо занимало всю верхнюю часть громадного полотна. Маленький серп чужой луны бросал белесый, мертвенный свет на беспомощно поднятую вверх корму старинного звездолёта, грубо обрисовавшуюся на багровом закате. Ряды уродливых синих растений, сухих и твёрдых, казались металлическими. В глубоком песке едва брёл человек в лёгком защитном скафандре. Он оглядывался на разбитый корабль и вынесенные из него тела погибших товарищей. Стёкла его маски отражали только багровые блики заката, но неведомым ухищрением художник сумел выразить в них беспредельное отчаяние одиночества в чужом мире. На невысоком бугре справа по песку ползло нечто живое, бесформенное и отвратительное. Крупная надпись под картиной: «Остался один» – была столь же коротка, сколь выразительна»

Иван Ефремов «Туманность Андромеды». – Киев: Вэсэлка, 1989. – С. 259.

 

Кадр из фильма Джона Хиллкоута «Дорога»

 

«Бланшо спрашивал меня: а почему не переживать внутренний опыт так, словно я – последний человек? Да, в некотором смысле… Только вот я чувствую, что являюсь отражением многих людей, суммой их тревог. С другой стороны, будь я последним человеком, тревога была бы сумасшедшей, невообразимой и от неё было бы никак не скрыться, я остался бы один на один с бесконечным уничтожением, отброшенный в самого себя, хуже того: пустой, безразличный. А внутренний опыт – это ведь завоевание, причём ради другого! В опыте субъект теряет, утрачивает себя в объекте, который и сам рассеивается. Но он рассеивается до такой степени только потому, что его природа благоприятствует этому изменению; субъект вопреки всему сохраняет себя в опыте; поскольку он нечто иное, как ребёнок в драме или муха на носу, субъект есть сознание другого. Будучи мухой, ребёнком, субъект не является собственно субъектом (он жалок, жалок в собственных глазах); становясь же сознанием другого, свидетелем, античным хором, объясняющим зрителю ход драмы, он теряется в человеческом сообщении, выпадает из себя как субъекта, вливается в неразличимую массу возможных жизней. – А если бы массы этой не было, если бы всё возможное умерло, если бы я и впрямь был… последним? что же, мне следовало бы отказаться выходить из своего «я», следовало бы затвориться в нём, словно в могильной глубине? следовало ли бы мне уже теперь стенать при мысли о том, что я не являюсь, не могу даже надеяться быть этим последним? уже теперь – какое чудовище! – оплакивать свалившееся на меня несчастье, ибо очень может быть, воображаю себе, что этот последний, лишённый хора, умирал бы уже мёртвым для самого себя, на нескончаемом закате своих дней, ощущая, как разверзаются стенки (сама глубь) его могилы. Могу вообразить себе также… (не для себя, для другого!): возможно, уже при жизни меня я погребён в его могиле – в могиле этого последнего, кто бедствует и разнуздывает в себе бытие. Смех, грёза, и во сне крыши домов рассыпаются дождём обломков… не знать ничего, дойти до такой степени (не экстаза – сна) – задыхаясь в неразрешимой загадке, засыпая в звёздном мироздании могилы, восславляясь этой славой сияющих созвездий – глухих, непостижимых и устрашающих где-то по ту сторону смерти (бессмыслие – как чесночный привкус той жареной баранины)»

Жорж Батай «Внутренний опыт». В кн. «Сумма атеологии: Философия и мистика» / Пер. с фр. С. Л. Фокина. – Москва: Ладомир, 2016. – С. 133-134.

 

Кадр из фильма Бена Риверса «Два года в море»

 

«Как только мне дано было употребить это слово, я выразил то, что, наверное, всегда о нём думал: он был последним человеком. По правде, почти ничто не отличало его от других. Он был более неприметным, но не скромным, властным, когда не говорил; тогда приходилось молчаливо ссужать ему мысли, которые он мягко отметал; в его с изумлением, со скорбью нас вопрошавших глазах читалось: ну почему вы только об этом и думаете? почему не можете мне помочь? Глаза у него были светлые, ясные, как серебро, и напоминали глаза ребёнка. И вообще в его лице было нечто детское, выражение, которое побуждало нас к внимательности, но также и к неясному чувству покровительства»

Морис Бланшо «Последний человек». В кн. «Рассказ? Полное собрание малой прозы» / Пер. с фр. В. Е. Лапицкого. – Санкт-Петербург: Академический проект, 2003. – С. 367.

 

Кадр из фильма Пьера Паоло Пазолини «Теорема»

 

«Он страдал.

<…>

Он был спокоен.

<…>

Он еще говорил:

 – Я думаю, и это ничему не мешает. Я одинок. Как удобно одиночество! Нежность перестаёт быть проблемой… Здесь снятся те же сны, как в каюте корабля или в кафе «Ламбер»… А если мне станут важны объятия какой-нибудь Берты, они завладеют мною, как боль… Тот, кто говорит со мной, но не может ничего доказать, – мой враг. Пусть лучше будет блеск самого малого, но реального события. Я существую и вижу себя. Я вижу себя, вижу, как я вижу, и так до бесконечности… Подойдем к этому ближе. Ба, заснуть можно, размышляя о чём угодно… Сон есть продолжение любой мысли…

Он тихонько похрапывал. Я неслышно взял свечу и на цыпочках вышел»

Поль Валери «Вечер с господином Тэстом». В кн. «Эстетическая бесконечность» / Пер. с фр. М. Е. Таймановой. – Москва: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2020. – С. 342-343.

 

Кадр из фильма Мишеля Суттера «Джеймс или нет»

 

Алексей Тютькин

 

 

– К оглавлению номера –